Когда ты, Джейк, приехал ко мне снова, приехал через год, мое сердце рванулось к тебе, но я сдержала себя, я была холодной, как лед – как эти стены и воздух сейчас, здесь, в этой камере, – я понимала, почему-то понимала, что теперь, после всех тех скотов, с которыми я была, после их денег и подарков, их властных рук я не могу, и не хочу, и не имею права быть с тобой… И ты ушел, а со мной была истерика – я так плакала, Джейк, но я сумела – тогда впервые в жизни – я сумела быть ледяной…
А потом, когда ты уехал во второй раз, я поняла, что это навсегда. И перетерпела, моя жизнь стала налаживаться – да, как ни странно, судьба стала идти на лад – я покончила с тобой, Джейк, я вычеркнула тебя из своей души и из своего сердца… Боречка пошел в садик и стал меньше болеть, а я встретила Мещерского – такого молодого, сильного, спокойного, уверенного в себе, он только-только вернулся из армии, на плече татуировка ВДВ, – и я покончила с Жанной и со всеми этими западными скотами, койками в «Национале», и только молилась, чтобы Мещерский никогда, ничего, ни о чем не узнал – ни о моей «работе», ни о тебе, ни о ребятах в мышиных костюмчиках, ни о том, чем мы занимались с Жанной…
И мы жили с Мещерским как муж и жена, и собирались пожениться, и он мне обещал любить Боречку и заботиться о нем как о своем и подкидывал его к потолку, а тот хохотал во весь беззубый рот – и Мещерский тоже смеялся и говорил: десантник растет… Мещерский привез меня с Боречкой впервые на аэродром, и прыгнул с парашютом сам, и уговорил меня, и с третьего раза мне понравилось – прыжки были так похожи на любовь, точь-в-точь как оргазм, только без этого всегдашнего чувства вины, и я делала пять, семь прыжков в день – для меня это был словно день любви… Днем меня любило небо, а ночью меня любило тело Мещерского, и мы – я, он и небо – были так близки друг к другу… Мы лежали ночью на полянке, неподалеку от аэродромного поля, я чувствовала на себе тяжесть тела Мещерского и смотрела в небо – а оно подмигивало мне всеми своими звездами…
…Вспоминая о единственно теплых днях своей жизни, Маша еще тесней сжалась в комочек в ледяной сырости камеры…
Джейк, зачем ты появился тогда? Зачем возник снова в моей жизни? Что принесло тебя на наш советский аэродром? Может, неспроста о тебе так пристально выспрашивали те два парня из наших органов и ты был шпионом – а, Джейк?.. Твое третье появление испортило все. Оно спугнуло мне удачу. Жизнь опять пошла наперекосяк…
Нет, я не думаю, что это ты, Джейк, рассказал моему Мещерскому обо мне – о том, кем я была… Не думаю, чтобы ты был способен на такую низость, Джейк… Но если не ты – тогда кто же, Джейк?.. Нет, я не обвиняю тебя, Джейк. Я никогда не узнаю, кто рассказал обо мне Мещерскому… Это мог бы сделать ты, Джейк, а могла и Жанна, из зависти к моему счастью и для того, чтобы я опять работала на нее… А могли – и те двое парней из комитета, чтобы я продолжала работать на них… А может, Мещерский ни о чем и не узнал – может, он тоже, как ты, Джейк, просто испугался, струсил, убежал, как пугаются многие мужчины большого чувства и ответственности перед настоящим женским чувством и перед самой женщиной…
И когда от меня ушел Мещерский и мы опять остались с Боречкой одни, мое сердце во второй раз покрылось коркой льда – и теперь этот панцирь уже никому не дано было растопить… Я стала ледяной, я стала снежной королевой – и теперь я уже была готова ко всему – и готова на все…
…Пар изо рта шел в этой камере: здесь было холодно – так же холодно, как вот уже много лет было холодно на сердце у Маши…
Джейк, – продолжила свой мысленный разговор она, – неужели ты думаешь, что во мне что-то дрогнуло в то утро, полтора года назад, когда ты снова позвонил мне? Позвонил – из своей жирной, толстозадой Америки? Позвонил – как всегда, самодовольный, но я-то сразу поняла: ты тянешься ко мне за утешением, за лаской… У тебя, оказывается, Джейк, ни одной родной души нигде не осталось – так ведь, Джейк? И ты опять решил прибиться ко мне… При первых звуках твоего телефонного голоса я сначала хотела сразу послать тебя – послать американским и русским матом: fucken shit, говнюк, мать твою!.. Но что-то остановило меня, Джейк, – я поняла тогда, что это – мой шанс. Ты – мой шанс. Мой и твоего, Джейк, сына, Бореньки, которого ты так никогда и не хотел признавать… И ради этого шанса – я поняла это, Джейк, – я уже тогда была готова на все…
Ты помнишь, Джейк, как там, в твоем захолустном Огайо, я соблазняла тебя – а, Джейк? Как я трудилась над твоим трухлявым пенисом? Как ты жалко бормотал: «Виагра, надо принять виагру» – и как радовался, и целовал меня, и плакал от умиления, когда у тебя получилось?
И за это – а также за все другое, на что я была для тебя готова и что я для тебя делала, – ты, сволочь Джейк, одной ногой в могиле, трупное дыхание, – ты решил мне оставить ровно столько же, сколько моим заклятым подругам – этим пижонистым, преуспевающим девахам? Мне – ровно столько же денег, сколько им? Им, которые ничего не пережили, ничего тяжкого не изведали, ничего грязного не прошли? Им, которые тебя, Джейк, нисколько не любили? За что, Джейк, за что? Только за то, что они тогда – вместе со мною! – спасали тебя?! Спасали, как выяснилось, совершенно бестолково – и напрасно… Только за это – ты каждой кляче оставляешь по двенадцать с лишним миллионов американских долларов?! Так же, как и мне – мне вместе с твоим сыном?! Ты шутишь, Джейк?! Джейк, да ты сумасшедший! Ты придурок, Джейк! Ты – ненормальный!
Я тогда так и выкрикнула тебе это – в голос: «Ты ненормальный, Джейк, you're absolutelly crazy! Ты – псих несчастный! Ты сошел с ума!.. Ведь у тебя же сын, Джейк! Вот он, Боренька, – это сын твой!»